Перед отъездом мы пошли проститься с одним из наших родственников, человеком пожилым, степенным, всеми уважаемым: у него во всю его жизнь была только одна страсть, про которую покойница - жена рассказывала таким образом: - Вот, примером сказать, Алексей Степаныч, уж чем не человек, и добрый муж, и добрый отец, и хозяин - все бы хорошо, если б не его несчастная слабость... Тут тетушка останавливалась. Незнакомый часто спрашивал: - Да что, уж не запоем ли, матушка? - и готовился предложить лекарство; но выходило на деле, что эта слабость - была лишь библиомания. Правда, эта страсть в дяде была очень сильна; но она была, кажется, единственное окошко, чрез которое душа его заглядывала в мир поэтический; во всем прочем старик был - дядя, как дядя, курил, играл в вист по целым дням и с наслаждением предавался северному равнодушию. Но лишь доходило дело до книг, старик перерождался. Узнав о цели нашего путешествия, он улыбнулся и сказал: - Молодость! молодость! Романтизм да и только! Что бы обернуться вокруг себя? уверяю вас, не ездя далеко, вы бы нашли довольно материалов. - Мы не прочь от этого, - отвечал один из нас, - когда нам удастся посмотреть на других, тогда, может быть, мы доберемся и до себя; но начать с чужих, кажется, учтивее и скромнее. Сверх того, те люди, которых мы имеем в виду, принадлежат всем народам вместе, многие из наших или живы, или еще не совсем умерли: чего доброго - еще их родные обидятся... Не подражать же нам тем господам, которые заживо пекутся о прославлении себя и друзей своих, в твердой уверенности, что по их смерти никто о том по позаботится. - Правда, правда! - отвечал старик, - уж эти родные! От них, во-первых, ничего не добьешься, а во-вторых, для них замечательный человек не иное что, как дядя, двоюродный братец, и прочее тому подобное. Ступайте, молодые люди, померьте землю: это здорово для души и для тела. Я сам в молодости ездил за море отыскивать редкие книги, которые здесь можно купить в половину дешевле. Кстати о библиографии. Не подумайте, чтоб она состояла из одних реестров книг и из переплетов; она доставляет иногда совсем неожиданные наслаждения. Хотите ль, я вам расскажу мою встречу с одним человеком в вашем роде? - Посмотрите, не попадет ли он в первую главу вашего путешествия! Мы изъявили готовность, которую рекомендуем нашим читателям, и старик продолжал: - Вы, может быть, видали карикатуру, которой сцена в Неаполе. На открытом воздухе, под изодранным навесом, книжная лавочка; кучи старых книг, старых гравюр; наверху Мадонна; вдали Везувий; перед лавочкой капуцин и молодой человек в большой соломенной шляпе, у которого маленький лазарони искусно вытягивает из кармана платок.
... Открывающим (забвение) движением мы поворачиваемся к тому, что избегает (смерти), как если бы единственное достоверное приближение этого недостоверного события принадлежало забвению. Забвение, смерть: отклонение без условий. Настоящее время забвения определяет беспредельное пространство, где в-место присутствия возвращается смерть.
Удерживаться в той точке, где слово, средоточа забвение в своем рассеивании, позволяет ему прийти к себе.
Большое заточение
Желание в отношении забвения, предварительно вписанного за памятью, не способного припоминать и всегда предшествующего и стирающего опыт следа, есть такое движение, исключаемое и этим обозначаемое как самому себе внешнее, которое требует таким образом опыта никогда не проартикулированного: непроартикулированного. Однако именно эта непроартикулированность внешнего (запредельного) предлагается, по-видимому, в той самой закрытой структуре, которая создает из интернирования структуру и из структуры интернирование, когда сказанное (определенной культуры) отстраняет, отклоняет, запрещает превосходящее его (предел). Закрытие внешнего (запредельного), установление его в ожидаемую или исключительную интериоричность (во внутреннее) — такова требовательность, ведущая общество, или мимолетный разум, к существованию безумия, к осуществлению его возможным.
Требовательность, ныне ставшая нам почти ясной благодаря книге Мишеля Фуко, в самой себе книге необычайной, богатой, настойчивой и почти безрассудной своими неизбежными повторениями (речь шла о докторской диссертации, и мы присутствовали в тот знаменательный час Университета и безрассудства*). Прежде всего напоминаю, какая в этой книге выражена маргинальная идея: не так история безумия, как набросок того, что было бы “историей пределов — тех свершенных и вмиг неизбежно позабытых неясных жестов, коими культура отбрасывает то, что для нее будет Внешним”...